Новосибирск 11.5 °C

CARRE

07.05.2008 00:00:00
CARRE
Виктору Леонтьевичу ТИМОФЕЕВУ — незатупившейся душе, благодаря кому довелось постоять спустя годы под теми елями.



1
Нас построили сразу после побудки. Мы теснились в кругу заиндевелых елей, на заснеженной поляне, что стекала в покрытое льдом озеро. Оно было оконтурено на фронтовой карте, но не имело имени — таких озер в Карелии без числа и счета. Мы теснились на безымянном берегу, уминая задубелыми валенками снег ночного помола. Серые, невыспавшиеся, под серым, невыспавшимся небом, где только под утро остановились мельничные жернова, — не иначе прихватило морозом. За три с лишним недели, проведенные нами в промерзшей чащобе за линией фронта, это был первый общий сбор.

На поляну вышел, не считая караульных, весь наш отдельный лыжный батальон. В маскировочных костюмах и при оружии, но без лыж. И еще приказали оставить в шалашах, служивших нам кровом, гранаты и запасные автоматные диски.

Нас построили квадратом. На военном языке усопших веков похожие построения обозначались фрацузским словом carre (в русском произношении — каре). Изобретение принадлежало пехоте: живой квадрат, щетинясь пиками, мог отразить атаку конников.

Нет, нас построили на французский манер не ради круговой обороны. И carre у нас получилось наособицу: батальон утрамбовался по трем сторонам квадрата, четвертую оставили свободной. Вышло нечто вроде опрокинутой навзничь буквы П. Проемом к озеру. В проем доставили под конвоем одного-единственного человека, он и принял на плечи пустующую грань.

Это был наш же боец, порученец батальонного комиссара. Он стоял сейчас на береговом уступе спиной к озеру, понуро темнея на фоне слепящей глаза белесости. На нем были телогрейка со срезанными пуговицами и ватные штаны, заправленные в голенища валенок. Колючий, с «манкой» сиверок, бравший разгон на застекленной чаше озера, пузырил телогрейку — парень придерживал полы закрасневшей на морозе рукой.

В другой руке, безвольно опущенной и тоже голой и побуревшей, свисала, касаясь подвязками снега, армейская, но теперь без звездочки, шапка. Ее лопушистые уши взметывались на ветру и тотчас беспомощно опадали, взметывались и опадали, будто крылья рябчика-подранка. На непокрытой голове точно так взметывались и опадали свалявшиеся, подбеленные инеем пряди.

Нам скомандовали «Смирно!», перед строем вышел пожилой, устало горбящийся человек в маскировочной накидке, остановился в центре квадрата. Лицом к той, главной, стороне.

— А, вон это кто, — пробормотал стоявший рядом со мною старшина. — Майор Сапегин из особого отдела бригады.

В руках у майора парусил серым лоскутом листок бумаги. Майор сбросил на загорбок капюшон накидки, достал из кармана очки. Кисею лесной тишины протаранил хриплый голос:

— Военный трибунал разведывательно-штурмового соединения Советской армии, находящегося в тылу войск противника, рассмотрел обстоятельства, которые привели бывшего красноармейца отдельного лыжного батальона Гриднева Филиппа Сидоровича на путь потакания изменнику Родины…

2
Отец у меня был медик. Начинал фельдшером, потом выучился на хирурга. В конце тридцатых годов ему выпало поработать в больнице, построенной незадолго перед тем на стыке двух известных в Сибири шахтерских городков — Анжерки и Судженки. Впоследствии они слились и стали именоваться Анжеро-Судженском.

Разрыв между ними в то время составлял что-нибудь около десятка километров, и больничный комплекс, как сейчас бы это назвали, оказался вполне самостоятельным поселением. Здесь имелись, помимо лечебных корпусов, жилые дома для медперсонала, столовая, клуб, продуктовый магазин, парикмахерская. Все это было обнесено внушительным забором с двумя воротами, которые, впрочем, никогда не запирались.

Но вот чем не мог похвалиться наш изолированный мирок — собственной школой, ребятне приходилось мотаться в Анжерку. Пяток километров в один конец, и, само собой, пешком, иных средств передвижения не существовало. Да о них и мысли не возникало ни у кого.

Путь в школу пролегал через окраинный поселок самовольных застройщиков. Самовольных — почему и нарекли это скопище халуп Нахаловкой. В одночасье слепленные (как правило, в продолжение одной ночи), домишки мостились один подле другого без какого-либо плана и хотя бы намека на порядок. Воспринимались они и самими застройщиками, и властями как времянки, до лучшей поры, которая маячила на горизонте, но почему-то никак не придвигалась.

Улиц здесь в обычном понимании этого слова не существовало, из конца в конец тянулись изломанные щели-лабиринты, куда выплескивались помои, выгребалась из топок зола, беззастенчиво сваливался всяческий мусор. Воспринималось это без какого-либо осуждения, каждый жил «на чемоданах».

Прилепилось к Нахаловке и еще одно прозвище — Теребиловка. Ночами тут пошаливали, обирая запоздалых прохожих. Теребили.

Пацанва здешняя росла задиристой, сплошь сорвиголовы, и когда, бывало, бежишь в школу сам-один, того и гляди наткнешься на чей-нибудь мосластый кулак. По этой причине все больничные сбивались на выходе из ворот в группы по трое-четверо, такая компания попутчиков уже могла за себя постоять.

Мне повезло: путь до школы и обратно я, как правило, делил не с попутчиками — с друзьями, общение с которыми было важной составной частью моего бытия.

Саша Васин, высоконький, но не изросший, жилистый, с античным волевым профилем, видел себя в будущей взрослой жизни в военной форме, работал в этом плане над собой по всем линиям, включая, само собой, и физическую подготовку. Причем занимался по собственной программе и без поблажек, до седьмого пота.

У Фили Гриднева, напротив, жизненные установки не отличались особой четкостью контуров, жил, как сам признавался, что твоя трава. Был он смугл и черноволос, и прозвище к нему приклеилось — Цыган. С ударением, не знаю почему, на первом слоге. Филя откликался на него без обиды.

Еще что выделяло Филю — врожденная потребность, именно потребность о ком-нибудь заботиться, кого-нибудь опекать. В нашей троице на положении опекаемого оказался, в силу своей безвольности, ваш покорный слуга. Да, в общем-то, если не лукавить, я вовсе не тяготился этой опекой.

Школьные дела у Фили складывались то с плюсом, то с минусом, способностями бог не обидел, но подводила безалаберность. Ну и пофилонить не считал смертным грехом. В это же самое время мою успеваемость держал под неослабным контролем, убеждал и совестил, а чтобы упредить отговорки, снабжал учебниками и тетрадями, в том числе общими, с клеенчатыми, очень тогда ценившимися корочками. И не забывал время от времени напомнить, что мы на девятом, наиболее ответственном витке школьной программы.

Он и на внешний мой вид распространял дружескую заботу, не мирясь с изъянами в виде оторванной пуговицы на пиджаке, или, к примеру, без должного тщания выглаженной рубашки. Хотя на себя в этом плане никогда не тратил ни усилий, ни эмоций.

Как раз с моей школьной экипировкой и связан эпизод, ради которого, собственно говоря, я и посчитал возможным зазвать читателя по ту сторону войны. Отец в это время сильно погрузнел, и к описываемой осени один из двух имевшихся у него костюмов сделался неприлично кургузым. А ткань была добротная и броская — с искрой по светло-серому, со стальным отливом полю. На семейном совете решили перекроить костюм под мои габариты.

При этом никто, включая меня, не рассчитывал на особый успех. Тем неожиданнее и приятней оказался результат: из меня получился франт, необыкновенный франт. По определению Фили, настоящий лондонский dandy, образ которого незадолго перед тем нам довелось разбирать до винтика в сочинении по литературе. Я даже не сразу набрался решимости появиться в этакой обнове в классе.

Надо сказать, парни у нас, в своем большинстве, одевались без изыска, возможностями такими просто не располагали. Но двое щеголей все же имелись. И держались петухами, выпендриваясь и один перед другим, и перед всеми нами. А теперь представьте, как в одно прекрасное утро появляется третий претендент на звание dandy — ему, может быть, и не переплюнуть штатных модников, но зато он из своих, из общей массы. «Принцы» были безоговорочно низвергнуты, класс ликовал: «чернь» отмщена!

Ясное дело, откровеннее всех ликовал Филя. И был готов, что называется, сдувать с моей пиджачной пары пылинки. А на той первой перемене, когда меня обглядывали, общупывали, обсуждали и обшучивали, стоял у локтя, даря участие и поддержку.

Прошло несколько дней. Обычно если кому-то из нас троих приходилось задержаться после уроков, остальные считали долгом подождать. А тут Саша объявил, что записался в секцию гимнастики, у них установочное занятие, и это может протянуться до позднего вечера.

— Топайте без меня, — сказал нам с Филей, — а то буду переживать, что зазря томитесь.

Сибирь шелестела сентябрьской листвой — уже с позолотой, но еще не прихваченной заморозками. Утрами стало бодрить, а днем прогревалось — впору загорать. Это я к тому, что мы обходились пока без верхней одежды, и мне давалась возможность продемонстрировать обнову не одним лишь соклассникам.

Выйдя на улицу, я с напускной небрежностью застегнул пиджак на одну пуговицу, что делало его, как представлялось, особенно элегантным, и, размахивая в такт шагам порыжелым кожаным баульчиком из отцовского, еще фельдшерского, реквизита, направился вслед за Филей к нашему персональному лазу к школьной ограде. Трехэтажное каменное здание школы высилось в избяном разливе «частного сектора», переставшего числиться окраиной Анжерки благодаря взявшей на себя эту роль Нахаловке. Нахаловка кособочилась тотчас за оградой, и мы, дабы не давать крюка до калитки, отстегнули в дальнем углу пару штакетин и ныряли точненько в щель-улицу, что вела к больнице.

Прежде, до своего сказочного превращения, я протискивался в пролом, нимало не заботясь, задену или нет плечами занозистые рейки, теперь же, оберегая пиджак, всякий раз снимал его, облачаясь вновь уже за пределами ограды. Естественно, сия процедура, в конце концов, наскучила, и я сегодня приготовился было сигануть в дыру при параде. Однако Филя оставался на посту:

— Ать, ать, — осадил ворчливо. — Тише едешь, целее будешь.

Устыдившись, безропотно подчинился заботе друга и, выставив впереди себя пиджак с баульчиком, скрючился в тесном проеме. И не успел еще оставить его за спиной, еще не распрямился до конца, как почувствовал: кто-то тянет из рук ворот пиджака. Вслед за этим чей-то ломкий басок тюкнул по сердцу:

— Годящая хламида. Дай-ка примерить!

Передо мной моталась конским, косо подрезанным хвостом выгоревшая челка, нависшая над роем блеклых, осенней выпечки веснушек. Я онемел от неожиданности и наглости, и, пока приходил в себя, моя рука с баульчиком автоматически втиснула его между коленей и поспешила на помощь пиджаку.

— Ладно жадничать-то, — взметнулась челка, — поносил сам,
дай поносить брату.

В горле у меня что-то булькнуло, что-то похожее на всхлип, это помогло прорваться затору:

— Что ты выдумываешь, какой ты мне брат!

— Ну, пущай племяш, я согласный и на племяша.

Тут потек шов на плече пиджака. И почему-то совершенно бесшумно, без обычного в подобных случаях треска. Искры на расползающейся ткани вспыхивали и тотчас гасли, умирая. Рукав отделился, став достоянием налетчика.

У меня перехватило дыхание, в уши прихлынул шум закипающей крови. И сквозь него пробился из-за спины девчоночий вскрик Фили:

— А-а, — со стоном выплеснул он боль и ярость, и всегдашнюю свою бесшабашность. — Н-ну, гад!

Набычившись, ринулся на рыжего, ударил что было силы головою в грудь. Тот пошатнулся, но удержался на ногах. Веснушки полыхнули злым азартом, рыжий, не выпуская добычи, быстро нагнулся, и я увидел у него в руках алый сколок кирпича.

Не только голосом, но и фигурой Филя больше походил на девчонку — узкоплечий, с тонкой шеей, однако в нем таились мужская собранность и поражающая резвость, в острые минуты реакция была мгновенной, вот и сейчас он стремглав метнулся — нет, не в сторону от угрозы, а навстречу, в ноги противнику и, обхватив их на высоте коленей, рванул на себя, резко подсек. Рыжий вскрикнул и брякнулся навзничь.

Филе мешала стопа учебников и тетрадей, зажатых под мышкой — верный своим принципам, он не обременял себя ни сумкой, ни портфелем, — стопа мешала ему сейчас, сковывала движения. Филя поискал глазами, куда бы ее пристроить, вспомнил про меня — сунул мне эту связку. Заодно сорвал с плеч суконную курташку, кинул на мои руки поверх растерзанного пиджака — превратил меня в живую вешалку, в ходячую камеру хранения.

Оставшись в рубахе, торопливо закатал рукава, вновь изготовился к бою. И управился бы, надо думать, с моим обидчиком, но тому приспела помощь — двое рослых огольцов с кольями наперевес.

В одиночку Филе, я сразу понял, против такого воинства было не выстоять, пришел миг, когда и меня позвала труба. И что-то всколыхнулось в душе, взыграло, что-то обжигающе-молодецкое до обмирания лихое, всколыхнулось, взыграло, я рванулся в порыве с места, но моему порыву тупо воспротивились и зажатый между коленями баульчик, и пиджак в закаменевших от напряжения пальцах, и Филины учебники под мышкой, и его курточка на руках, воспротивились, не дали сделать и шага, и я остался торчать, жалкий и растерянный, все той же вешалкой у входа в Нахаловку, огородным пугалом возле клубка тел, катающихся в пыли, в золе, в мусоре, и только причитал по-бабьи:

— Филя, они убьют тебя!..

Филе расквасили нос, раскроили бровь, изодрали рубаху, сорвали ботинки, пока ему не удалось вырваться и пуститься вскачь вдоль ограды, огибающей школу. Парни, не потратив на меня даже мимолетного взгляда, понеслись следом.

— Филя, они убьют тебя!..

В это время из пролома показался запыхавшийся Саша, в майке и трусах — примчался прямо с тренировки.

— Цыган где?

Я смог только молча мотнуть головой в сторону школы.

— Жди нас в раздевалке, — скомандовал он уже на бегу.

Я никуда не пошел — ноги не шли. А через пару минут появились, только теперь с противоположной стороны, Саша с Филей. Я понял, дали полный круг. Нахаловских не было видно.

— Ты поглядел бы, как эти подонки драпанули от Сашки, — закричал еще издали Филя, размазывая ладошкой юшку под носом, — как горох рассыпались! И надо же, такие кретины: пустились меня догонять всем гамузом, все трое, не хватило ума разделиться и хотя бы одному рвануть навстречу мне, наперерез. Настоящие кретины!

А приблизившись, достал из-за пазухи рукав от моего пиджака:

— Сейчас сразу к нам, попрошу сеструху — пристрочит на машинке, никто ничего и не заметит. Только сам не проговорись дома…

3
Мое поколение обретало зрелость на сквозном свинцовом ветру. И платой за принадлежность к поколению в девяноста семи случаях из каждых ста была жизнь.

В нашей сплотке первым заплатить по счету выпало Саше. Он таки добился своего — надел гимнастерку с лейтенантскими кубарями в петлицах, окончив на пороге черного июня пехотное училище. И с учебного плаца — на передний край, на минский рубеж. Здесь, на подступах к столице Белоруссии, и принял в ряду тысяч безвестных героев свой жертвенный бой.

Филя сразу после школы спустился в шахту, на уголь — семье не прожить было без его заработка. А там подступил срок призыва, Филю зачислили в погранвойска и отправили на Дальний Восток.

Меня грозовые раскаты застали в промежутке между вторым и третьим курсами Новосибирского института военных инженеров транспорта. Не дожидаясь начала нового учебного года, ушел в группе добровольцев в действующую армию, в лыжные войска.

Наша бригада формировалась в Новосибирске, отсюда перебазировалась в Ярославль. Здесь влилось пополнение — разрозненные остатки одной из частей, что успела пройти испытание фронтом. Одновременно нас вооружили автоматами, обеспечили запасом гранат, снабдили весь состав маскировочными костюмами.

В Ярославле мы узнали, что действовать бригаде предстоит в тылу противника, главным образом ночной порой. Поэтому стали выбираться с наступлением темноты за город, где часами нарабатывали автоматизм в ходьбе на лыжах, когда не видишь, что у тебя под ногами. На удивление, это оказалось совсем не простым делом.

Но вот курортная пауза, как назвал пребывание в Ярославле наш комбат капитан Утемов, подошла к концу, заговорили об отправке. Пока готовились к отъезду, сюда прибыло соединение, отозванное с Дальнего Востока, — оно предназначалось, по слухам, для пополнения частей, которые защищали подступы к Москве. В составе соединения оказался батальон, где нес службу Филя — вестовым при комиссаре батальона. Ему и на военке представилась возможность не лишать себя всегдашней своей потребности — о ком-то заботиться, кого-то опекать. Знать бы тогда, чем это обернется для него!

Повстречались мы в красноармейской столовой — поспособствовал случай, а потом, само собой, стали думать-придумывать, как теперь не потерять друг друга, пойти на фронт в одной части. Я возьми и роди мысль: дескать, надоумь своего комиссара, чтобы попросился к нам, в наш батальон, на эту же самую комиссарскую должность, поскольку место сейчас пустует.

С этого все и закрутилось. Комиссар, как после рассказывал Филя, ухватился за подсказку, подал, не откладывая, рапорт — и вопрос решился! Без обычных у нас проволочек и согласований. Такие бывают в жизни нежданные-негаданные повороты.

Из Ярославля наш путь лежал на север, в глубь Карелии. Сперва на поезде, потом своим ходом. На заключительном этапе, собрав резервы сил и воли, стокилометровым броском прорвались за линию укреплений противника, затаились в лесной глухомани.

На бригаду ложилась часть общей задачи, которая была поставлена перед войсками на этом участке фронта: сорвать коварный замысел Гитлера, замысел, который ставил целью пробиться, не считаясь с потерями, в обход Москвы — через Мурманск, Архангельск, Котлас — к Уралу, перерезать питающие фронт артерии. С первых дней своего пребывания в тылу врага мы начали добывать разведданные о составе дислоцирующихся частей, определять, какой техникой и какими резервами они располагают, нарушать по возможности коммуникации. Ну, и одновременно, что называется, на ходу, налаживали бивачный быт в шалашах из елового лапника (почти без костров из-за боязни выдать свое местоположение вражеской авиации), отрабатывали совместно с приданной нам летной частью систему снабжения боеприпасами, продуктами, медикаментами, обеспечивали вывоз на большую землю раненых.

Прошло около месяца. С Филей встречались мимоходом, чаще всего по «снабженческим» поводам: разыщет меня, чтобы порадовать парой пачек комиссарских папирос, а то прибежит с фляжкой спирта или плитку шоколада принесет. Трофейным биноклем оснастил. О начальстве своем при этом особо не распространялся, говорил только, что стал комиссар необычно задумчивым — может, переживает за жену, которая, по его рассказам, осталась в оккупированном немцами Смоленске: поехала туда перед началом войны в отпуск к родным и не выбралась.

Так все это у нас и шло. И вдруг — растерянным шумком над вершинами елей, недоуменным шорохом по шалашам: комиссар-де оказался не тем человеком, за кого себя выдавал, пытался перейти на сторону врага, но был в последний момент убит, а порученец, который его сопровождал, задержан и доставлен в штаб бригады.

Наш брат, мелкая сошка, с комиссаром общались мало, не успели еще ни узнать поближе, ни тем более привыкнуть к нему, так что при этом известии не испытали чувства большой утраты. Однако сам факт всех нас просто оглушил. А у меня к этому шоку присоединилась гнетущая тревога за Филю. Тревога и боль. И недоумение. И вместе с тем тлела еще надежда, что распространившийся слух — из арсенала провокационных домыслов.

Однако уже на другой день информация в своей основе подтвердилась, а скоро дополнилась и подробностями: комиссар участвовал в ночном штурме одного из вражеских гарнизонов с локальной задачей — полонить «языка». Задачу удалось выполнить в первые же минуты, взвод начал отходить, а комиссар остался с группой прикрытия. К общему облегчению, солдаты гарнизона не сделали попытки преследовать нападавших, и комиссар приказал автоматчикам догонять своих. Сам же посчитал нужным еще задержаться — понаблюдать за растревоженным гнездовьем.

Остался вдвоем с порученцем, сказав бойцам:

— Я родом из этих мест, в лесу ориентируюсь, как у себя дома, так что за нас с Гридневым не волнуйтесь, не затеряемся.

Все последующее излагаю со слов снайпера, которого, заподозрив неладное, притаил неподалеку за пнем-выворотнем старший группы. Наступал рассвет, то зыбкое междучасье, когда новый день еще только начинает вызревать и все окружающее предстает глазам бесконтурно, с размытыми гранями. Снайперу приходилось удерживать себя от желания подняться в рост, чтобы лучше видеть лежавших на снегу людей — маскировочные костюмы совершенно растворяли их в кисейном мареве.

Тянулись томительные минуты. На подступах к укреплениям гарнизона никакого движения не просматривалось, противник не проявлял ожидавшейся активности. Казалось бы, комиссар мог со спокойной совестью покинуть свой НП.

Наконец, он и в самом деле поднялся. Один. Порученец остался на прежнем месте. Комиссар поднялся, перекинулся с порученцем несколькими словами — снайпер, к сожалению, их не расслышал, и показал что-то у себя на боку, откинув полу маскировочной куртки. Потом оглянулся зачем-то на ельник, в котором скрылись наши, сноровисто надел лыжи и пустился махом в направлении гарнизона. Снайпер покинул лёжку, подбежал к порученцу.

— Чего это он?

— А ты откуда взялся? — вскинулся тот.

— Да вот, замешкался... Но чего понесло его туда? Головы не жаль?

— Планшетку, говорит, потерял во время штурма, а там важные документы. На боку была, под курткой, а ремешок оборвался.

— Почему же не сказал, когда все тут были?

— Не хотел, мол, чтобы кто-нибудь еще рисковал из-за его промашки жизнью.

— А тебя чего не взял? Вдвоем же быстрее нашли бы.

— Моя задача — прикрыть его, если что.

— Постой, а что это в руках у него? Белеет вроде бы что-то? Не флаг ли?

— Какой флаг, чего ты мелешь! Зачем он ему?

— Что я, слепой?

— Больно зрячий, флаг разглядел в этой темени.

— Точно, белой тряпкой машет. Перебежчик он, твой комиссар, вот что я тебе скажу!

— Больше ты ничего не придумал?

— Уйдет ведь, уйдет, мы спорим тут с тобой, а он и уйдет!

Опустился на колено, поймал щекой настывшее ложе винтовки. Глаз отработанно приник к окуляру оптического прицела.

— Ты с ума сошел?

Порученец кинулся, готовый выбить оружие, но выстрела предотвратить не успел.

Снайпер оказался из своих, батальонный, не из резерва бригады. Я выспросил у него все до слова, заставил восстановить в деталях все случившееся, от первой минуты до последней. Придумывать что-то, присочинять нужды у парня не было.

День спустя информация дополнилась слухами, что пришуршали по лыжне, протянувшейся от нас к штабу бригады: якобы при допросе на Филю стали давить, почему позволил комиссару-изменнику уйти, не застрелил на месте. А Филя будто бы ответил: «Не обучен стрелять по своим».

И настало утро, когда вслед за побудкой проискрила от шалаша кшалашу непривычная в лесной нашей жизни команда, непривычная и тревожная:

— Выходи строиться! Вещмешки, гранаты и лыжи не брать.

4
Мы уминаем тяжелыми валенками снег, сооружая старинное построение с французским названием — весь наш батальон против одного Фили. Он стоит, придавленный тремя сторонами квадрата, в кругу заиндевелых елей, на берегу безымянного озера, и простуженный майор-особист исполняет для него реквием, сочиненный в военном трибунале бригады. Для него и для нас.

Хриплый голос майора становится на морозном ветру надсадно сиплым. Майор пытается прокашляться, но это мало помогает, он с трудом выталкивает изо рта ледышки слов, сопровождаемых тусклыми сгустками пара:

—...Учитывая особый характер задач, поставленных командованием Советской армии перед нашим соединением, мы не вправе иметь в своих рядах людей, подверженных разложению...

«Подверженных-отверженных, — подхватываю я машинально про себя, — отверженных, отверженных...»

Майор, решительно буравя снег, подошел к нему сам, протянул листок.

— Привести в исполнение! — просипел угрюмо.

Комбат в ответ проговорил что-то невнятное, что-то пробурчал вполголоса и поспешно убрал руки за спину. Не взял листка. И даже отступил на полшага назад, как бы попятился. Все в нем, я понимал, было сейчас натянуто до предела, до срыва, подобно тетиве, которая вот-вот зазвенит, пустив стрелу. Но он, как видно, знал свой шесток — ограничился молчаливым самоустранением.

Майор, против ожидания, не стал метать молний, произнес без обиды и раздражения:

— Замараться боимся? Кто угодно, только не мы? — и без перехода властно выхрипнул: — Командиры взводов, покинуть строй! Бегом ко мне!

Я был отделенным — командовал первым отделением, а тут ранило, хотя и легко, взводного, и на меня легла его ноша. Так что приказ майора касался, в числе других, и меня. Только я, переступив с ноги на ногу, остался на месте.

— Все в сборе? — спросил майор, выстраивая созванных командиров в цепочку.

Я замер: неужели у комбата недостанет порядочности промолчать? Нет, он и тут не вызвался помочь майору, зато вылез ротный санинструктор Антон Круглов:

— Наша рота неполным составом представлена, — выкрикнул услужливо, — пулеметный взвод сачкует.

И махнул в мою сторону вихлястой, как хвост шавки, рукой. Я непроизвольно втянул голову в плечи, будто это могло спасти от неминуемости. В это время кто-то из второй шеренги, пытаясь мне помочь, робко известил майора:

— Младшего лейтенанта нет в строю, он ранен.

Майор переступил нетерпеливо:

— Кто-то же исполняет обязанности! — вновь повернулся к комбату: — Капитан Утемов, прошу хотя бы это обеспечить!

Комбат поглядел в нашу сторону. И, наверное, что-то предпринял бы, но я опередил его:

— Не могу я в Гриднева стрелять, — вырвалось у меня с надрывом, — он мой товарищ, еще со школы!

Майор резко вскинулся, сделал по направлению ко мне несколько быстрых шагов.

— Школьный товарищ? — переспросил, как мне показалось, с ноткой непонятной надежды. — Так что же, на этом основании ты готов оправдать его поведение?

В усталых глазах не было ни гнева, ни осуждения, майор смотрел на меня испытующе, не более того, и неожиданно предложил:

— А не занять ли тебе из солидарности место рядом с ним?

Нет, он не ерничал, он просто давал возможность сделать выбор, но у меня никогда не было той остроты реакции, как у Фили, я замешкался, засуетился душой, и минута поступка истекла: майор опамятовался, осмыслил, надо думать, свой порыв или пожалел, что поддался чувствам, зашагнув в запале за черту допустимого, и пробурчал с какой-то странной опустошенностью:

— Смотри ты, школьное товарищество вспомнил! А этих не признаешь за товарищей? — повел щетинистым подбородком вдоль ряда выстроившихся перед ним командиров. — Не с ними тебе делить судьбу?

Стянул с руки перчатку, подержал ладонь на лбу, провел по небритым щекам, как бы понуждая себя собраться, и вдруг требовательно ткнул пальцем, показывая, где мне надлежит встать, превратившись в недостающее звено откованной им цепочки «палачей». И отвернулся, уверенный, что не посмею ослушаться. И я, обдирая душу о колючки совести, с болью и ненавистью к себе, пряча глаза — от Фили, от всего нашего carre, — с покорностью раба проследовал на указанное место.

Майор глянул исподлобья и отошел в сторону — встал сбоку от цепочки, оставив нас лицом к лицу с осужденным.

— Приготовились! — распорядился, вскинув руку с перчаткой в кулаке.
Цепочка, подчиняясь, взяла на изготовку автоматы. Я тоже поднял свой ППШ.

Наступил момент, самый, может быть, трудный во всей моей жизни, когда невозможно стало больше оттягивать, уводя глаза в сторону от Фили: я собрал силы и посмотрел наконец на него. Посмотрел и тотчас со стыдливым чувством облегчения проглотил застрявший в горле ком: Филя не видел меня. Его отрешенный и до неправдоподобности спокойный взгляд был устремлен к нам за спину, поверх наших голов. Я невольно обернулся, но там, за нами, выше нас ничего не было, одни ели. Вечно юные макушки елей, прихваченные ранней проседью.

— По изменнику Родины, — вонзился в душу хриплый возглас, — очередью... пли!

Автоматы взлаяли один к одному и одновременно умолкли. Взлаяли и умолкли. А Филя остался стоять.

Филя остался стоять, по-прежнему отрешенно глядя поверх наших голов, только шапка, выскользнув из задубелых пальцев, распласталась у ног — раскинула суконные, сразу омертвевшие крылья на первозданном, ночного помола снегу.

— Саботаж? — повернулся к нам майор, и в глазах у него я опять не увидел ни гнева, ни осуждения. — Черная работа не для белых рук?

Не знаю, как дальше развивались бы события, не раздайся в эту минуту угодливый выкрик:

— Разрешите обратиться, товарищ командир!

Я узнал по голосу нашего службиста-санинструктора. Майор в ответ молча взмахнул рукой.

— Готов привести в исполнение! — истерично выкрикнул санинструктор. — Изменников жалеть — победы не видать!

И праведник Круглов срезал автоматной очередью Филю.

Филя под ударами пуль сначала почему-то подался вперед, даже, показалось мне, выбросил для шага правую ногу, потом резко откинулся навзничь и тут же исчез из глаз. На виду остался окоченелым рябчиком серый взгорбок шапки.

Оказалось, Филю поставили на краю ямины-могилы, загодя выдолбленной в затверделой земле. Ночная метель припорошила ямину и выброшенный наверх грунт — эту насыпь я и принял издали за береговой уступ.

Майор проявил неожиданную человечность — позволил предать тело друга земле. Когда я спустился в ямину, чтобы надеть на Филю шапку, и приподнял сникшую голову, услыхал, как кто-то шепчет сквозь всхлипы: «Филя, ты же весь белый!.. Совсем белый!.. Совсем не Цыган, Филя!..»

Потом я долго рыхлил саперной лопаткой успевшие смерзнуться комья суглинка, сбрасывал их, отводя глаза, в могилу и все оглядывался мысленно на тот обжигающий миг, когда майор предложил занять место рядом с Филей.

Почему, ну почему я не ухватился за эту соломинку! Кто знает, казнил я себя, встань в ту минуту подле Фили, бок о бок с ним, наберись мужества разделить его участь — прояви готовность к этому, тем самым как бы поручившись за него, кто знает, может, соломинка обратилась бы в ниточку надежды? Вдруг майор остановился бы? Не приказал же бы он в самом деле расстрелять нас обоих!

И в какой-то момент шевельнулась под сердцем, стала вызревать гнетущая догадка: а что, если майору и нужен был этот мой шаг? Нужен был повод, чтобы — нет, не перечеркнуть приговор, на такое его власти не хватило бы — отложить исполнение? Перенести? А там, смотришь, трибунал вернулся бы к этой истории, рассмотрел все по-новой, уже без спешки и запальчивости...

Комбат не дал зазвенеть тетиве — его пригнула служебная дисциплина. А что остановило меня? На этот раз не мешали, не удерживали ни пиджак в закаменелых пальцах, ни Филины учебники под мышкой, ни порыжелый баульчик между коленями...

На фронте ко всему привыкаешь, со всем сживаешься, в том числе с постоянным ожиданием собственной гибели. Не ты первый, не ты последний, от судьбы не уйдешь. И, уцелев после очередного боя, принимаешь это без особых эмоций, как игру случая, который подарил тебе еще один день. В следующий раз может и не подарить. Но, когда уходят в небытие друзья, сердце, проводив их, подолгу не в силах вернуться на место, сосущая пустота в груди лишает фронтовые будни последних красок.

Смерть Фили отозвалась не только болью, рядом с ней поселилась тень упущенного шанса: вдруг Филю удалось бы спасти? Стала преследовать навязчивая идея — повстречаться с тем майором. Один лишь он мог все расставить по местам.

Весь наличный состав батальона квартировал, как уже упоминалось, в шалашах из елового лапника. Для штаба же выдолбили землянку. И соорудили там печурку, которую разрешалось протапливать с наступлением темноты. Чтобы не выдать нас дымом. Но странное дело, этот самый дым почему-то чаще всего шел не в трубу, а в дверцу, стелясь сизым маревом над земляным полом на высоте полуметра. Чтобы не изойти слезами и кашлем, обитателям не оставалось ничего другого, как усаживаться на корточки или ложиться на пол.

В такой вынужденной позе — ничком над картой-двухверсткой, расстеленной на полу, я и застал капитана Утемова. Поневоле и самому пришлось улечься рядом.

— Что у тебя, Абросимов? — поднял он глаза от карты.

— Мне бы в штабе бригады побывать...

Давясь наползавшим от печки дымом, принялся торопливо громоздить заранее приготовленные слова. Комбат не перебивал. Перевалившись на бок, он вытянул из кармана кисет с табаком, принялся сосредоточенно мастерить «козьи ножки». Наконец одну сунул в рот, вторую протянул мне.

— Давай подымим, — усмехнулся, скосив глаза на колыхавшуюся над нами пелену.— А то здесь еще мало этого добра.

Он был в довоенной жизни школьным учителем, наш комбат, и нередко, общаясь с нами, командир в нем уступал место классному руководителю. В такие минуты от него исходило прямо-таки домашнее тепло. Только сейчас я не позволил себе расслабиться, мне показалось, он намерен увести разговор в сторону.

— Товарищ капитан, у меня...

Комбат не дал продолжить:

— Я все понял, Абросимов, все, все понял, но... Короче, на майора нам с тобой уже не выйти, — потер ладонью наспех побритый подбородок, перекатил жаканы. — Нет больше майора. Погиб майор.

Комбат посмотрел на меня изучающе, свернул карту и позвал:

— Айда наверх, а то тут совсем дышать стало нечем.

А когда выбрались из логовища под холодную кипень Млечного пути, вскинул к звездам продымленную голову, сделал несколько глотков морозного воздуха, сказал:

— Не мучай ты себя, нет на тебе вины за смерть друга, — положил мне на плечо учительскую жалостливую ладонь. — На сто процентов уверен: твое заступничество ничего не дало бы.

— А может, майор...

— Ну, чего мог майор? Разве что посочувствовать. Гриднев был обречен.

— Но это же несправедливо, жестоко!

— Жестоко, да, но что поделать? Время такое, такие законы, — потискал мне плечо, добавил: — Я думаю, тут лег на чашу весов еще и воспитательный момент. Так сказать, в назидание слабым.

Прощаясь, не откозырял, как обычно, а протянул руку, стиснул ободряюще мои удрученные пальцы.

— Отпусти пружину, не майся!

Я смирился тогда, принял как данность: время такое, такие законы. И не затаил зла на Родину, которая позволила себе опуститься до инквизиторской изощренности, лишив жизни одного из своих сыновей «за намерения».

И уговорил себя: не майся!

Уговорить удалось. Осталось простить.

Вам было интересно?
Подпишитесь на наш канал в Яндекс. Дзен. Все самые интересные новости отобраны там.
Подписаться на Дзен

Новости

Больше новостей

Новости районных СМИ

Новости районов

Больше новостей

Новости партнеров

Больше новостей

Самое читаемое: