Новосибирск 8.6 °C

Николай АЛЕКСАНДРОВТайна счастливой жизни

07.08.2008 00:00:00
Николай АЛЕКСАНДРОВТайна счастливой жизни
Главы из новой книги (Продолжение.Начало в № 114, 133.) Гость Черного дома На нашей улице стоял старый одноэтажный Черный дом. Видимо, от времени его толстые бревна потемнели, и он казался черным. На улицу выходили три окна, небольших, вытянутых кверху, будто бойницы на монастырской стене. Рамы и наличники были покрашены синей краской, а яблонька, сирень и черемуха, что росли в палисаднике, еще больше затеняли дом, скрывали его полностью летом и делали Черный дом невидимым.




От этого он нам, уличной многочисленной детворе, казался таинственным и зловещим.

В доме жила старуха. Она редко появлялась, а когда выходила на улицу, то была одета во все черное. На ней обычно была юбка до самых пят, черная кофта и ажурный длинный платок на голове. Платок был такой большой, что нам казалось, будто старуха накинула на голову черную простыню и вышла нас попугать. Когда старуха выходила на улицу, мы разбегались врассыпную, потому что между нами сложилось такое поверье, будто она ведьма и может заколдовать. Старуха казалась нам очень страшной — с большим крючковатым носом, говорила тихо, низким потрескивающим голосом, смотрела неподвижным взглядом в упор.

Говорят, она с мужем появилась на нашей улице во время войны, их эвакуировали из Ленинграда. Они купили этот дом и слыли очень богатыми. Мы, уличные мальчишки, придумали, а после свято верили, что в Черном доме спрятан клад. Муж у старухи умер сразу же после войны. А звали эту старуху Соней. Чудно. Мы дразнили ее меж собой Соней-засоней.

Черный дом жил загадочной для нас жизнью. Мы не видели, когда привозили в Черный дом дрова или уголь. Когда и кто прибирался в палисаднике или красил наличники на окнах. Но зимой из Черного дома валил черный угольный дым, палисадник был всегда выполот, а наличники глянцево отражали свет, не то что у нашего дома — краска полопалась, а местами и выгнулась, будто засохшая грязь.

Что такое заготовка дров, угля и сена для мальчишек нашей улицы? Это праздник! В такие дни все деятельно шумело, мужики работали, причем собирались все соседские мужики и помогали, например, скирдовать на огороде стог сена. А маманя моя с бабушкой что-то готовили, варили, стирали и мыли одновременно. Потом застолье и песни. Как старики пели! Слаженно, на разные голоса. Мой дед, бывало, затянет низким голосом, будто труба, и вдруг от чувств заплачет. А когда я его спрашивал: «Почему, деда, плачешь?» — он улыбался и говорил, что соринка в глаз попала.

Нас было четверо детей — я и три старшие сестры. С нами жили дед и бабушка — мамкины родители. У нас всегда было шумно, весело и все чем-то были заняты. К нам ходили соседи, мы — к соседям, короче, суета, жизнь кипела. Потом мама еще решила рожать. И шуму стало еще больше.

Дед орал:

— Давай, доченька, давай, только мужика нам, а то Миколке скучно, одни бабы на дворе, никакого с них толку.

— С вас толк большой, — возражала деду бабушка, а к маме обращалась ласково: — Доченька, ну куда тебе их, солить, что ли?

— На старость, — отвечала моя мама. — Эти скоро вырастут, девки — замуж, а этот, — она кивала на меня, — хвост пистолетом и поминай как звали.

— О-ох, доченька, через год-два я тебе уже не помощница. Самой бы на твоих руках не повиснуть, — сетовала бабушка.

— Не волнуйся, мама, вон у меня какие помощницы подрастают, я дочек что, зря рожала? Не беспокойся, и на тебя силы хватит. Так и бывает: сначала старики с внуками, потом внуки со стариками возятся.

Сестренки мои бабушку любили. И всегда, если вдруг бабуля запричитает, мол, жить устала, здоровья нет, пищали около нее, что не бросят ее, а то и реветь вдруг вместе с бабулей принимались. Сядут, обнимутся и воем воют. Одно слово, бабы.

У нас как-то чудно ругались и спорили. Вроде и ругань, а всем весело. Все с характером, напористые, а все равно дружные.

И все-таки я полез в Черный дом. Таких высоченных полуарочных ворот на нашей улице ни у кого не было. Глухой забор окружал Черный дом со всех сторон. Не подобраться. Я полез через крышу соседского сарая, который граничил с двором старухи. Сверху оглядел двор. Никого. Но дорожки выметены, травка ровная, даже крапива под забором не растет. Я спрыгнул с двухметровой высоты сарая во двор Черного дома. Когда я встал, передо мною стояла страшная старуха во всем черном и смотрела на меня большими черными глазами.

— Здрасте, — растерянно сказал я.

Она вдруг протянула руку, от страха я зажмурился, думая, что сейчас она меня треснет по голове, но она повела меня в дом.

— Пойдемте пить чай, — сказала она.

На столе стояли самовар и полная чашка чая. Чай парил. Видимо, старуха только что села пить чай. За окном я увидел соседский сарай и понял, что старуха видела, как я полз по крыше, а потом спрыгивал во двор.

Она достала из черного шкафа тяжелую чашку и налила мне чай. Я осмотрелся. В комнате было темно, но очень чисто. Было так чисто, что казалось, будто здесь никто не живет. На столе в резной чашке появились шоколадные конфеты, а в похожей, но маленькой — мед. У нас таких чашек отродясь не было, все больше железные и алюминиевые, а чай мы пили из граненых стаканов. А тут чашка с блюдечком.

— Кушайте чай и угощайтесь, — сказала старуха, посмотрела на меня черными глазами и погладила по голове. Я сидел молча, озирался, размешивал тяжелой мельхиоровой ложкой кусочек цельного сахара. На окнах от самого потолка висели тяжелые бордовые шторы, как платья, с пояском. А у нас были только занавески с вышивкой. Мама учила сестер вышивать, а потом получились занавески.

Чай был горячий, и я пил его с ложечки. Получалось громко. Старуха всякий раз, когда я шумно отхлебывал, морщилась и кривила тонкие бескровные губы.

— Как вас зовут? — спросила она.

— Коля, — тихо ответил я.

— Вы вор?

— Нет, — удивился я. — А ты живешь одна?

— Одна.

— А где твои дети?

— У меня нет детей, — ответила она.

— Умерли?

Она молчала.

— А это кто на картинке? — я показал на фотографию в резной рамочке. На стене было много фотографий, но только на этой была женщина в пышном белом платье.

— Это я.

— Да ты чё! Красивая. А у тебя есть сестры или братья? — я совсем осмелел и съел пятую конфету.

— Нет.

— А у меня три сестры, вреднючие. Но больше я не люблю Верку. Она дрыгается по ночам.

— Вы вместе спите?

— Да, на одной кровати. Она развалится, как корова. Я два раза уже падал, а ей хоть бы что. Говорит, если я летаю по ночам, значит расту! А ты кем работала?

— Я? — переспросила она.

— Пойдем.

Она завела меня в большую комнату в три окна, которые выходили на улицу. В комнате было большое кожаное кресло и диван, резная спинка которого с обеих сторон заканчивалась львами, а на стенах висели афиши.

— Это мое пианино, а это — скрипка мужа. Вы когда-нибудь видели пианино?

— Да, — ответил я, — в Доме культуры. Сыграй?

— После. Вы же придете еще? — спросила старуха.

— Приду, — кивнул я.

С собой конфет старуха не дала. Я потихоньку стянул две штуки. Она пошла меня провожать, открыла тяжелую дверь в воротах и спросила:

— Что у вас в руке?

Я разжал кулак, в нем были две подтаявшие шоколадные конфеты.

— Вы говорили, что не воруете.

— Это сестренкам, — сказал я.

— Иди, — сухо ответила старуха.

— Спасибо, баба Соня. До свидания, — попрощался я.

Она вдруг уставилась на меня неподвижным черным взглядом.

Я пожал плечами, не понимая, что сказал не так.

— До свидания, — вдруг резко ответила старуха и быстро прикрыла за мною дверь.

С этого случая и началась наша странная дружба со старухой. Иногда, когда мы с пацанами резвились, бегая по улице, она выходила и низким хриплым голосом звала:

— Николай!

Она звала меня, как взрослого — Николай.

Я бежал к ней, она заводила меня в дом, усаживала за стол, наливала чай и ставила передо мною пирог или еще какую-нибудь вкуснятину. И мы разговаривали. Она, оказывается, была знаменитой пианисткой.

Я ел много, потому что старуха с собою не разрешала ничего брать. Одно мне было непривычно — когда она вдруг гладила меня по голове. Я всякий раз втягивал голову.

С тех пор я перестал бояться Черного дома, и мои друзья, которые сначала по привычке прятались от старухи, теперь без страха, но с любопытством разглядывали ее. Когда я шел в гости к старухе, пацаны просили:

— Сопри конфет.

— Как я сопру, если она меня проверяет. Ты, говорит, здесь ешь сколько хочешь, но не воруй.

Друзья обижались на меня.

Дома удивлялись, но ходить к старухе не запрещали.

Бабушка даже, напротив, говорила:

— Сходи, внучек, развесели старушку. Скучно ей одной без внуков. Это у нас тут одно веселье, покою нет, а у нее тоска.

А отец как-то сказал, ты, мол, гость Черного дома. Все смеялись, а мне почему-то стало жалко старуху, черную, худую и одинокую. И на праздник я подарил ей свой рисунок — рогатую корову в черных пятнах. У меня только вымя получилось ниже копыт, и потому казалось, что моя корова тащит его по траве.

Но старухе очень понравился мой рисунок, и она прикрепила его к стене около фотографии женщины в пышном белом платье.

Скоро Черная старуха умерла. Я нашел ее мертвой на кровати. Позвал отца. Он посадил нас, ребятишек, около ворот и сказал ждать, в дом не заходить, а сам убежал вызывать милицию. Тогда телефона у нас дома еще не было.

Потом отец принес домой фотографию в резной рамочке женщины в белом платье и сказал:

— Это тебе, сынок, на столе лежала эта фотография и записка, мол, Николаю. Значит, она знала, что помирает, о тебе думала.

Я взял фотографию в руки. Красивая женщина, чем-то отдаленно похожая на старуху, улыбалась мне.

— Кто это? — спросил отец.

— Это баба Соня, она была знаменитой пианисткой.

— Надо же, — только и сказал отец.

Фотография куда-то делась. У нас было много переездов, да и мал я совсем был. Потерял фотографию.

Тайна
Я не знаю, почему старуха осталась одна, почему у нее не было детей и почему одиночество поймало ее своими тоскливыми руками. Я не знаю, почему она превратилась в черное страшилище, от которого шарахалась уличная детвора. Я не знаю, куда потом делось ее антикварное добро — видимо, в музей или в музыкальную школу, а может, и в музей, и в школу. Но это неважно.

Отец потом бегал по всяким конторам, организовывал похороны и даже вместе с соседями устроил поминки. Я как единственный друг старухи сидел во главе стола. И все, когда говорили и предлагали помянуть ее, смотрели почему-то на меня.

Жили мы, конечно, все очень скромно, но удивительно дружно. У всех было много детей. Ведь это было после войны, и люди хотели жить будущим.

Я не знаю, что заставляло отца мотаться по конторам, оформлять бумаги и хоронить старуху. Есть службы, пусть бы и занимались. Но нет. С нашей улицы умер человек, сын в друзьях числился, не по совести без почестей человека в могилу класть, не помянуть и не пожалеть.

Бедная старуха, видимо, жила очень яркой и интересной жизнью в молодости — гастроли, концерты, аплодисменты, поклонники — красиво. А в сухом остатке озлобленное одиночество и чужой пацаненок, которого она вынуждена была найти на день своей кончины, чтобы он сообщил людям о ее смерти. Я стал вестником смерти одинокого человека. Старуха боялась протухнуть в собственном доме — это страшный итог.

Я не знаю, почему она осталась одна. Почему она вдруг замкнулась в своем мире воспоминаний о яркой жизни, в мире грез о давно прошедшем, красивом, ослепительном. Почему яркость и красота родили одиночество. Мне неизвестно, а потому и непонятно, почему для нашего городишки незаурядный музыкант — старуха, не обучала детей в нашей музыкальной школе: наверняка там не хватало учителей музыки. Почему не возилась с детьми, а предпочла одиночество. Одиночество рождает озлобление?

Не думаю, что причина в одиночестве, причина — в человеке.

Человек сам волен выбирать свой путь, он сам решает, кем стать — устрашением или радостью для окружающих. В конце концов, кто не ошибался, кто никого не обижал или кого не обижали? Нет таких людей на земле. Но что теперь, обидеться на весь мир, замкнуться и озлобиться?!

Жаль старуху, она решила, что жизнь кончилась на краю сцены, но жизнь заканчивается, только когда перестает биться сердце.
Каждый день жизни — подарок. Он может стать изумрудной капелькой в ожерелье, а может ничем не стать. Но это ожерелье создаем и плетем изо дня в день мы сами.

Не будем осуждать бедную старуху. Она потеряла свой шанс счастливой жизни — не нарожала детей. Мы не знаем почему, но если даже что-то непреодолимое не позволило ей этого сделать, она почему-то не отдала остаток своей жизни людям. Она дожила эту жизнь для себя, в одиночестве. Она остатком своей жизни, своей любовью, своим талантом не поделилась ни с кем. А жизнь, не отданная людям, не жизнь, а тоскливое одиночество, и такая жизнь не имеет никакого достоинства, а часто и смысла. Значит, жизнь приобретает ценность, если ты отдаешь ее людям. Поразительно! И чем бескорыстнее отдаешь свою жизнь, тем счастливее она, эта жизнь!

Вам было интересно?
Подпишитесь на наш канал в Яндекс. Дзен. Все самые интересные новости отобраны там.
Подписаться на Дзен

Новости

Больше новостей

Новости районных СМИ

Новости районов

Больше новостей

Новости партнеров

Больше новостей

Самое читаемое: