Новосибирск 10.3 °C

Мгновения сибирской огранки

02.02.2007 00:00:00



1946 год. Февраль. Берлин
В просторной приемной военного коменданта немецкой столицы было людно: у дальней стены, слева и справа от входа в начальственный кабинет, томились на хлипких венских стульях пехотный генерал, два полковника авиации, майор-танкист. Адъютант коменданта в чине пехотного капитана что-то писал за столом, придвинутым к узкому, точно бойница, окну. Он оторвался от бумаг, скосил на вошедшего непроспавшиеся глаза:

— Чего у тебя, лейтенант?

— У меня предписание...

— Номер дивизии?

— Я не из дивизии, я из бригады. Тридцать пятая инженерно-саперная бригада.

— Только сапера нам тут и не хватало!

— Почему, не знаю, но мне приказано явиться к военному коменданту.

— Не под розыгрыш ли угодил, бедолага? У нас тут по случаю победы прямо прорвало всех на всякое такое.

— У меня предписание.

— У шефа совещание, и вот еще товарищи приема ждут. Боюсь, до тебя очередь не дойдет.

— У меня предписание.

— Вот заклинило! Ладно, запишу, но обещать, сам понимаешь, ничего не могу. Фамилия?

— Кац. Арнольд Кац.

— Кац? Ну ты даешь! Чего молчал-то до сих пор? Тебя же на самом верху разыскивают, от маршала Жукова звонили. Иду докладывать шефу.

Стул под генералом посунулся вместе с ним вперед:

— А...

Капитан прижал к груди ладони.

— Тут такое дело: шеф, скорее всего, захочет самолично доставить парня в Потсдам, у него там, у шефа то есть, по своей линии надо кое-чего порешать.

...Навсегда осталось с ним это прогорклое, серое, до озноба неуютное утро обочь искромсанного Берлина. Чахоточные клочья тумана, наползающие с голой, без следов льда реки, непроницаемо-черное озеро в стороне от нее и с такой же зыбкой кисеей тумана над ним, расплывчатые, точно порождение миража, контуры бывшей дачи Гитлера на противоположном берегу...

Потом были охраняемый автоматчиками подъезд резиденции главнокомандующего группой советских войск в Германии, на удивление скромный кабинет с широкоплечим книжным шкафом слева и с окнами без простенков справа, ну и, конечно, неторопко шагающий чуть вразвалку навстречу ему от письменного стола сам Георгий Константинович.

В кабинете не было ничего лишнего, если не считать полутораметровой деревянной, топором сработанной скамьи с такой же деревянной спинкой — скамья притулилась к торцевой стене, справа от входа, у крайнего окна. Однако ощущение того, что она не к месту, тотчас развеялось, стоило маршалу пригласить присесть сюда, поодаль от скопища телефонных аппаратов и груды серых папок.
Стало понятным: именно тут, на этом незамысловатом солдатском насесте, у окна, обращенного к озеру, проводит он короткие минуты отдыха, позволяя себе расслабиться, отдаться размышлениям.

Они устроились плечом к плечу, как бы на равных — овеянный всемирной славой полководец и безвестный лейтенант из инженерно-саперной бригады. Устроились без какого-либо намека со стороны маршала на необычность ситуации, на сверхъестественность ее, и он, маршал, скрестив руки на груди, поверх немыслимого многоцветья орденских планок, заинтересованно выспрашивал:

— И давно повязался со скрипкой?

— В детстве как начал, так и...

Он мог бы, конечно, поведать маршалу, как в 1936 году, двенадцатилетним пацаном, был определен в группу одаренных детей при Московской консерватории, и как она, эта группа, положила начало, стала пробным камнем для создания Центральной музыкальной школы страны, превратившейся впоследствии в подлинную кузницу музыкальных талантов. Да, мог бы, но это припахивало бы хвастовством, а такого он себе не позволял.

— В детстве, говоришь, начал? — почему-то улыбнулся маршал. — А сейчас-то тебе сколько?

— Так за восемнадцать перевалило.

— Ого, какое многоверстье позади! Ну а на оставшуюся жизнь какие наметки?

— Мечтаю испытать себя за дирижерским пультом симфонического оркестра, большого симфонического оркестра. Только этому надо серьезно учиться. Очень серьезно. Без булды, как у нас в школе говорили.

— Я считаю, если есть способности, грех их разбазаривать, — помолчал, уйдя на минуту в себя, потом ошарашил впросом: — Скажи, фамилия Шебалин говорит тебе о чем-нибудь?

Его ударило догадкой: вот откуда ветер, вот какими неисповедимыми путями появилось на свет предписание, что привело его в этот кабинет. Не иначе мама, его беспокойная мамочка, будучи на короткой «музыкантской» ноге с Виссарионом Яковлевичем Шебалиным, известным композитором, лауреатом Сталинской премии, директором Московской консерватории, привела в действие доступный ей рычаг, дабы вызволить сына из армии — война, дескать, выиграна, нечего теперь бить баклуши в какой-то там инженерно-саперной бригаде.

— Профессор Шебалин, поди, хлопочет, чтобы меня отпустили на «гражданку»? Но мне же будет совестно, просто совестно смотреть в глаза сослуживцам — чего это, мол, ради...

—Не гоношись, — остановил маршал. — Мое мнение, пропускать годы между пальцами человеку со способностями непозволительно, накладно. И для себя накладно, и для Родины, так что давай договоримся: снимай погоны и впрягайся. И, смотри мне, чтобы без булды!

Следуя напутствию маршала и собственному призванию, Кац к началу одоления вершин музыкального творчества обзавелся соответствующим «стартовым капиталом»: дипломом Московского высшего училища военных дирижеров, дипломом Ленинградской консерватории по классу скрипки, дипломом этой же консерватории по классу оперно-симфонического дирижирования.

1956 год. Февраль
Ленинградский февраль. Благодаря нежданной чудинке погоды снег на улицах стал под стать недоваренной манной кашке. Она плюхалась на тротуары из-под колес автомашин, и прохожие опасливо жались к стенам домов.

Тут, на рассиропившемся тротуаре Невского проспекта, Каца и вынесло в первый же день очередного визита в любимый город (Арнольд Михайлович успел к этому времени обосноваться в Томске) на дирижера консерватории Курта Зандерлинга. Курт перебрался в свое время в Ленинград из Германии — не запоздал уехать до захвата власти Гитлером, а когда началась Великая Отечественная, был эвакуирован отсюда в Сибирь, в Новосибирск. Ему дали здесь и пристанище, и работу. А перебедовав военное лихолетье, он вновь пришвартовался у берегов Невы, причем уже не только с женой, но и с уроженцем Новосибирска — Томасом.

— До меня дошел слух, дорогой Арнольд Михайлович, — цепко ухватил он Каца за руки, точно опасаясь, как бы тот не растворился в пешеходном водокруте, — очень важный слух о решении создать в Новосибирске симфонический оркестр. Так почему бы вам ...

— Я тоже наслышан об этом, — позволил себе Кац перебить собеседника, — но меня-то закинуло после окончания консерватории не в Новосибирск, а в Tомск, в старинный университетский Томск, где есть еще и филармония, и где...

— Айн момент, — втиснулся теперь Курт, все не выпуская рук приезжего, — айн момент, по себе знаю: одно дело встать за дирижерский пульт в чужом коллективе, и совсем другое, когда твоя палочка ведет за собой freundschaftlich abteilung (дружный отряд), который ты собрал поштучно по своему выбору.

Кац покивал, соглашаясь, и, высвобождая руки, буркнул со вздохом:

— Все так, «от» и «до» так, только не в моeм характере это — поехать теперь туда напрашиваться, — потер небритые с дороги щеки. — Не перебороть мне себя. Да и успел привыкнуть к Томску. Опять же и супруга вписалась в труппу тамошнего драмтеатра — она у меня актриса.

— Ну а если позовут? Я лично не исключаю такого поворота...

Они разговаривали, переступая с ноги на ногу в снежном месиве, на пятачке ленинградского тротуара, и Кац не поверил бы, скажи ему кто-нибудь, что буквально через считанные дни он окажется в кабинете директора Новосибирской филармонии Вениамина Александровича Кузнецова. С глазу на глаз с ним. С глазу на глаз за приставным столиком, уткнувшимся торцом в полированный фасад письменного тяжеловеса, а на столешнице перед ним, тоже полированной на радость зимнему сибирскому солнцу, будет бить в глаза кричащий текст: «Министерство культуры РСФСР. Приказ № 782.

В соответствии с распоряжением Совета Министров РСФСР от 8 декабря текущего года организовать с 1 января 1956 года при Новосибирской областной филармонии симфонический оркестр и возложить на него обслуживание трудящихся Сибири и Дальнего Востока.

г. Москва, 28.ХII.1955 г.»

— Сибири и Дальнего Востока, — машинально повторил он вслух, поднимая глаза на директора филармонии, ожидавшего реакции гостя по ту сторону полированной столешницы. — Сибири и Дальнего Востока...

Худощавый, подвижный, в порядочных уже годах, Кузнецов поставил на столешницу локти, соорудил из пальцев обеих рук пьедестал, водрузил на него подбородок:

— Может, сейчас не стоит уточнять географические границы? Может, аудитория оркестра раскинется — с годами, конечно, — до Вены и Парижа?

— Типун вам на язык! — суеверно постучал по столу Кац, в то же время позволив себе подумать: «Что же, если и впрягаться, так без булды, ловить, так жар-птицу!»

Кузнецов понятливо усмехнулся, качнул седеющей головой:

— Не хочу, чтобы между нами остались кaкиe-либo недосказанности: я вышел на вас не с первого захода, были попытки пригласить уже заявивших о себе дирижеров...

— Наслышан об этом, — вставил Кац.

— Вот: наслышаны! А мне важно, чтобы источником информации были не сплетни, а ваш покорный слуга. Нам ведь вместе работать.

— Вижу, считаете вопрос уже решенным? Без паузы на раздумье?

Кузнецов вскочил, прошелся по комнате, выбросил перед собой жилистый кулак:

— При всем моем преклонении перед Tомском, там у вас нет и не будет тех возможностей, какие открываются здесь. Вам дается карт-бланш, вы по своему усмотрению набираете людей, формируете полногабаритный, подчеркиваю, полногабаритный оркестр, и...

Опять присел к столу, сунул руку в карман, выложил перед Кацем бумажный квадратик.

— Вот! И — по рукам!

«Выписка из протокола жилищной комиссии Новосибирского горисполкома от 25.02.1956 г.

Семье главного дирижера и художественного руководителя Новосибирского симфонического оркестра тов. Каца А.М. в количестве 4 чел. (трое взрослых и ребенок 2-х лет) предоставить впредь до получения постоянной жилплощади однокомнатный номер в гостинице Советов (комн. № 51)». Подпись, печать (гербовая).

Многозначительный день этот завершился двумя телеграммами: «Ленинград, консерватория, Курту Зандерлингу. На пост у пульта оркестра заступил, спасибо вам и Невскому проспекту. Ваш Арнольд Кац».

«Томск, драмтеатр, Сильвии Натановне Пекелис. Предложение принял, угол есть, готовься переезду. Целую, твой непоседливый муженек».

Курт Зандерлинг вернулся со временем в Берлин, а уроженец Новосибирска Томас избрал местом жительства Лондон. Младший Зандерлинг — ныне широко известный дирижер, отнюдь не забывающий родину: с готовностью откликался на периодические приглашения Каца, дабы за дирижерским пультом одарить земляков своим видением композиторского замысла того или иного произведения.

1956 год. Март
Малый зал Ленинградской консерватории. Глазуновский зал — по имени одного из крупнейших русских композиторов и дирижеров. Сегодня под вековыми сводами дано право голоса тем инструментам, владельцы которых завтра горделиво назовут себя выпускниками старейшего в стране учебного заведения, дающего высшее музыкальное образование. Им дозволено сегодня царить на сцене, которая служила стартовой площадкой десяткам дарований, заложивших основы отечественной музыкальной культуры, на сцене, над которой, от края до края, символичный плакат: «Переживай не за себя — за композитора!» Сейчас сцена отдана в порядке очереди во власть ему, Евгению Федорову, студенту выпускного курса консерватории. Сцена отдана ему, a в зале, на первом ряду, — семеро членов государственной комиссии, включая его педагога по классу гобоя профессора Паршина. Александра Андреевича Паршина.

Дальше, в глубине зала, неподалеку от выхода — прошлогодний выпускник консерватории Володя Курлин, тоже гобоист, один из близких друзей, — пришел поболеть за него. Это понятно, это в порядке вещей. А вот позади Володи кто-то чужой. Евгений, во всяком случае, видит его впервые. Незнакомец сидит, настороженно развернув к сцене правое ухо и почему-то не спускает с него, Евгения, странно-требовательных глаз.

Наконец, последний выдох, последняя нота Глиэровского andante вспархивает к потолку, Евгений опускает инструмент, и с губ, еще деревянных после гобоя, непроизвольно срывается беззвучное: «Переживай не за себя — за композитора!»
А у самого той порой на спине, между лопатками, стягивает кожу колючий холодок: все ли как надо? Он робко тянется взглядом к педагогу:

— Поздравляю, Женя! — вскидывает Александр Андреевич руку. — Поздравляю тебя: и Моцарт, и Савельев, и Глиэр — на пять с плюсом!

На сцену доносится из зала ликующее соло Володи:

— С тебя причитается!

А что же таинственный незнакомец? О, ему, оказывается, просто нет дела до триумфа какого-то студентика, он с полным равнодушием показывает спину, с поспешностью устремившись к выходу. И что странно: провожая равнодушную спину взглядом, Евгений вдруг ощущает во рту оскомину непрошеной обиды, словно имел право ожидать от требовательных глаз человека-инкогнито чего-то совсем иного.

Но время неостановимо, сцена переходит во владение нового «великомученика», а Евгений и Володя, обменявшись эмоциями, на цыпочках покидают зал, унося в душе слова, смысл которых доступен только музыкантам: «Переживай не за себя — за композитора!»

На лестничной площадке Володе не терпится поделиться приличествующей моменту информацией:

— Кстати, в буфет только что завезли шампанское.

Евгений не успевает отозваться: с первого этажа, минуя по одной, по две ступеньки, взбегает тот caмый знакомый незнакомец, протягивает руку Володе, потом ему, Евгению:

— Поздравляю, Евгений Евгеньевич!

— Можно просто Женя, — смущается Евгений, непроизвольно сопоставляя возрастной интервал.

— Надеюсь, доживем и до «просто Жени», когда съедим вместе энное количество поваренной соли... — и без перехода, в той же тональности: — Только что узнал: оказывается, подрабатываете в оркестре, который сопровождает спектакли бесподобного Аркадия Райкина! Опыт такого совместительства вам и у нас пригодится... — и дальше, опять без перехода, в той же тональности: — В ректорате удалось все обговорить, поступившее для вас приглашение в Алма-Атинский оперный аннулируют, выпишут направление к нам, все документы переоформят через пару дней.

— Но...

— Что еще хотел сказать: Александр Андреич щедро наградил вас пятью с плюсом, а я бы остановился хотя и на пяти, но с минусом: у вас, мой друг, наблюдались прокольчики интонационного плана между нотами «до» и «ре»...

— А я посчитал, что никто, кроме меня самого...

— Можете не сомневаться, Александр Андреич тоже их засек, только не захотел портить праздника. Ну а нам-то с вами работать, нам деликатничать — делу во вред, нам не до сюсюканий...

— Не очень понимаю, о какой работе...

— Да, я же еще не представился: Кац, Арнольд Михайлович Кац, главный дирижер и художественный руководитель симфонического оркестра Новосибирской филармонии...

— Вы полагаете, что...

— Фамилия директора филармонии Кузнецов. Вениамин Александрович Кузнецов...

— Очень приятно, только...

— Увы, мое время исчерпано, — прострочил каблуками на первый этаж, выкрикнул оттуда: — Чуть не забыл: первая репетиция двадцать пятого августа, прошу не опаздывать! И вот еще что: дадите телеграмму Кузнецову, он встретит...

— Но...

— Ваше место в оркестре у первого пульта гобоя, всех вам благ!

Кто смог бы устоять под таким натиском на перепутье жизненных дорог! И Евгений доверился с неба свалившемуся дирижеру. И поверил в него. И решился поменять столицу Казахстана на некоронованную столицу Сибири. А купив билет на поезд, в самом деле дал телеграмму Кузнецову. Дал просто из озорства, ради хохмы, чтобы при случае посмеяться над ней вместе с тем же Кузнецовым, поскольку даже мысли не допускал, что директор филармонии, отринув весь свой чиновничий непроворот, действительно «преклонит колена» перед каким-то музыкантишкой из числа вчерашних студентов.

Но вот клацнули челюсти автосцепки, скрежетнули стальными зубами тормозные колодки, поезд замер у перрона новосибирского вокзала, и тут же поверх голов сгрудившихся в проходе пассажиров донеслось: «А ну, признавайтесь, который тут из вас Федоров, повенчанный с гобоем?»

А уже через полчаса они пили чай в радушном кабинете директора филармонии, и Вениамин Александрович журчал по-домашнему:

— Арнольд Михалыч, конечно, обрисовал тебя — ориентируйтесь, мол, на очки, но я решил подстраховаться.

— Стоило ли так беспокоиться? — даже вспотел от смущения Евгений. — Сам бы вас нашел.

— Порядок такой, всех встречаем. Арнольд Михалыч говорит, это поднимает в человеке самоуважение, а без него музыканту никак нельзя.

— А что, с музыкантами в Новосибирске зарез?

— Да я бы не сказал, не такая уж мы деревня. Наш оперный отметил десятилетний юбилей, при радиокомитете опять же есть кому ту же скрипку в руки взять, a ему все не то, все не так. Мне, к примеру, удалось сагитировать для него ни много ни мало тридцать пять человек, а он послушал каждого — и всего лишь десятерых признал на уровне.

— У него слух, как у гончей нюх, — вставил Евгений, — ни одна фальшивинка не ускользнет.

Кузнецов отхлебнул остывший чай, поплакался:

— Эти строгости и гоняют неуемыша по стране: Томск, Свердловск, Ленинград, Москва, Минск — весь резерв командировочных, как в трубу! Зернинки, говорит, сбираю, — поморгал белесыми ресницами, склонил голову к правому плечу, которое почему-то было выше левого. — А с другого бока — оно, может, так и надо. Зернинка к зернинке — и вот тебе, глядишь, болеро Равеля или пятая симфония Шостаковича, которые, если и подпускают к себе, то таких, чтобы без слабинки!

1956 год в жизни города на Оби зарегистрирован в анналах истории тремя, прямо сказать, не рядовыми отметинами: закладкой Сибирского отделения Академии наук СССР, открытием первой и пока единственной в Сибири государственной консерватории, «спуском на воду» первого в Сибири «полногабаритного» симфонического оркестра.

1958 год. Июль. Новосибирск
Поначалу июль как июль, вполне пристойно сибирский, но ближе к середине месяца полуденный зной стал вдруг пересматривать устоявшиеся параметры. Шагая в один из таких дней по центральной магистрали города — Красному проспекту, — Кац самозабвенно предвкушал, как сейчас окунется в неколебимое лоно прохлады, хранимой чешуйчатым куполом театра оперы и балета, куполом, ставшим уже эмблемой Новосибирска. Нет, дирижер поспешал среди бела дня не к своему пульту, его ждала не репетиция оркестра — ждали оркестранты. Ждали без инструментов, налегке, оповещенные накануне директором филармонии Кузнецовым о назначенном на сегодня «производственном совещании».

— По мне, так лучше сибирская зима, чем такое вот сибирское лето, — посетовал Кац, здороваясь с толпящимися в холле музыкантами.

Все двинулись в малый зал, нареченный концертным. Кац воспринимал его как родное гнездо: именно эти стены приняли на себя самый первый шквал аплодисментов на самом первом концерте только что народившегося оркестра, на концерте, состоявшемся здесь около двух лет назад, в знаменательный для него день — 14 октября 1956 года.

Но сегодня, сейчас, посреди бела дня концертный зал принимал не зрителей — возле сцены сгрудились только сами оркестранты, отобранные им зернинка к зернинке с 25 февраля по 25 августа того стартового года, — к началу первой репетиции.

Между тем директор филармонии застолбил председательское место на сцене, за столом, накрытым зачем-то кумачовой скатертью. Пригласив туда же Каца, известил собравшихся:

— Нам предстоит обсудить сегодня, как мы станем жить дальше, нам...
— Не нам, а вам, — не удержался Кац.

Кузнецов вполне благожелательно поправил:

— Нет, Ваше Сиятельство, это не кабинетная беседа, это собрание, и говорить здесь будут все присутствующие. Но я продолжаю: мы имеем сегодня оркестр, который, несмотря на свой младенческий возраст, успел заявить о себе, как вполне боеспособная музыкальная единица...

— Слава Богу, признали, — снова вклинилась реплика дирижера.

— Да, всеми признано, что оркестр уже успел приобщить к высокому искусству не только нашу область, но побывал на Алтае, в Кузбассе, на Дальнем Востоке, а на всесоюзном фестивале в Москве был даже удостоен диплома...

— Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, — последовало резюме Каца.

— Да, были и аплодисменты, но была и публикация в журнале «Советская музыка», где одновременно с признанием первых успехов объективно отмечались и исполнительские погрешности, такие, в частности, как «игра не вместе», как фальшь, как вывихи, именуемые на вашем жаргоне «киксами», когда нет чистоты в начале звука. Указывалось и на погрешности самого дирижера...

— Может, не станем цитировать весь журнал? Все это пройденный этап.

— Пройденный, не спорю, и речь теперь пойдет о том, что мешает нам двигаться вперед. Это прежде всего нетерпимость дирижера к малейшей критике...

Кац поднял над головой растопыренную пятерню, прижал к ладони мизинец.

— Загибаю палец.

— Я бы не советовал, товарищ Кац, — скосил на него глаза Кузнецов, — не советовал бы переводить разговор в плоскость всегдашних ваших шуточек, пора осознать в полной мере серьезность ситуации...

— О, даже так — в полной мере? Загибаю второй палец.

— Боюсь, вам не хватит пальцев на обеих руках, когда вступят в разговор оркестранты. И учтите, я не уверен, что мне удастся вас отстоять, если в руководящих инстанциях прислушаются к мнению коллектива, и вопрос встанет о замене кандидатуры дирижера.

...Претензии оркестрантов вылились, как принято обозначать подобные коллизии, в нелицеприятную выволочку. Правду-матку резали образно, в лицах, с цитатами из дирижерских реплик-подковырок, когда он, заострившись на каком-либо промахе кого-либо из музыкантов, не давал себе труда привести в действие тормоза и опускался до употребления зашкаливающих эпитетов. Приводились и примеры элементарной бестактности в соприкосновении не с одной лишь мужской составляющей оркестра, что уже подпадало под общеизвестное — «ни в какие ворота».

Надо отдать должное, отмечались и плюсы, такие как организаторская энергоемкость, самодисциплина, пунктуальность, артистизм и всеми подчеркиваемое нерушимое правило являться даже на репетиции, что называется, с иголочки.

Кац сидел, опустив голову и с нарочитой размеренностью постукивая пальцами по столу. Ему с нарастающей отчетливостью виделась сценка, какой, судя по всему, не избежать в Томске, в тамошнем управлении культуры, когда он будет вынужден с вымученной улыбкой произнести два коленопреклоненных слова: «Я вернулся».

Судя по всему, нарисованная воображением вымученная улыбка непроизвольно обозначилась у него на лице, потому что Кузнецов вдруг сказал:

— Не совсем понимаю, что вас так развеселило, товарищ Кац? — И добавил, не дожидаясь ответа: — У вас есть что пояснить коллективу?

Кац встал, оглядел зачем-то пустующие ряды, старательно обходя взглядом музыкантов, проговорил надтреснуто:

— Должен отметить, разнос получился впечатляющий. Одного только не приемлю: к чему это было — подслащивать пилюлю пассажами об артистизме и прочем? — повернулся к председательствующему: — Думаю, голосования не требуется, все ясно и без этих формальностей.

— Ясно на словах, — не согласился Кузнецов, — но я ведь эмоции к делу не подошью, с меня документ потребуют. Я заготовил бюллетени — на всех, включая самого дирижера. Здесь по два слова: «Кац» и «Нет». Чего больше окажется зачеркнутым, так тому и быть.

...Извлеченные из урны бюллетени разложили на председательском столе. Один подле другого. Все шестьдесят шесть волеизъявлений. Кац, охватив их взглядом, обмяк лицом и буркнул себе под ноги:

— Как это принято говорить в подобных случаях, благодарю за доверие! — и добавил, помолчав: — С перечеркнутой фамилией — это мой.

В остальных шестидесяти пяти листках голосовавшие перечеркнули слово «Нет». Кузнецов, пожимая Кацу руку, выдохнул облегченно:
— Непредсказуемый все же вы народ, артисты!

Минут годы, и Кац в разговоре с новым художественным руководителем Новосибирской филармонии В. М. Калужским скажет о Кузнецове: «Покойный Вениамин Александрович был первым и главным моим наставником в организационных, а особенно в финансово-экономических хитросплетениях. Я ему платил истинно сыновней любовью».

1958 год. Октябрь
Освежающее утро новосибирского октября. Провожая мужа, Сильвия Натановна привычно окинула его с ног до головы ревизующим взглядом и, не найдя во внешнем облике каких-либо шероховатостей, столь же привычно попросила:

— Пожалуйста, держи себя на репетиции в рамках, у всех тех, перед кем ты машешь руками, тоже есть нервы!

— Какая репетиция? Сегодня же понедельник, свободный день. Сегодня мне предстоит подготовить представление для высокого начальства.

— В концертном зале?

— Нет, в коммуналке.

— ?

— Не делай круглые глаза, пора запомнить, что все мои оркестранты не имеют квартир, ютятся в общежитии филармонии.

Последние слова мужа достигли слуха Сильвии Натановны уже из коридора гостиницы, где все еще ютилась его собственная семья, а еще через минуту донеслась дробь его каблуков со ступенек лестницы, ведущей на первый этаж, в миниатюрный гостиничный вестибюль.

Конечно, запланированный визит в общежитие не был наскоком с кондачка, Кац заранее провел соответствующий инструктаж постояльцев, а накануне вечером, после воскресного концерта, предупредил:

— Посещение надеюсь организовать прямо с утра, так что будьте в готовности номер один где-нибудь к половине десятого. А то и пораньше. И хорошо бы подежурить кому-то у окна, откуда просматривается площадка перед входом в здание. Отслеживать надо черный лимузин. Впрочем, я постараюсь выйти первым, сразу увидите.

...Егор Кузьмич Лигачев, заместитель председателя Новосибирского облисполкома по линии культуры, окинул оценивающим взглядом двухэтажное здание общежития и, захлопывая дверцу автомобиля, сказал Кацу:

— А что, для одного оркестра емкость не такая уж и...

— Очень даже «не такая уж и...» — с готовностью подхватил дирижер, — только вот проектировщики, не ведая, что оная емкость может со временем превратиться в коммуналку, кое-что упустили из виду.

— О чем вы? — скосил глаза Лигачев.

— Например, о перегородках — пришлось же емкость превратить в своего рода пчелиные соты. Хорошо еще строители — земной им поклон! — догадались пустить на перегородки не какой-то там картон, а фанеру...

— Гм...

— И еще сердечное им спасибо, что оборудовали общественные кухни...

— Надо же где-то готовить.

— Само собой. А главный плюс — это общественные помещения, именуемые по-французски sortirami.

Лигачев сунул в карман плаща кожаные перчатки, которые машинально тискал в руках, взял дирижера под локоть:

— Что я хочу вам сказать, Арнольд Михалыч: не перегибайте! Не переигрывайте! Не надо утрировать и ёрничать! Многие у нас, сами знаете, и такого не имеют... А что это из всех форточек пар валит?

— Так это, если по Пушкину: здравствуй, племя молодое, незнакомое! Ну, а в переводе на бытовуху — пеленки, распашонки, какашки, постирушки.

Лигачев потянул Каца к подъезду, просипел угрюмо:

— Пеленки, распашонки — дело житейское, от этого не уйти, но есть ведь и общественные прачечные.

— Не знаю, какая мать согласится доверить чужим рукам бельишко своего грудничка.

Лигачев промолчал и, не задерживаясь внизу, сразу поднялся на второй этаж. Кац подсуетился, обогнал его, распахнул дверь, ведущую в коридор. Тотчас в ноздри ударило прогорклым чадом пережаренного лука, смачной духовитостью натертого чеснока, пахнуло керосиновой гарью примусов и керогазов, а на барабанные перепонки одновременно с этим обрушилась невообразимая какофония музыкальных упражнений, где переплелись в единый канат и шелковинки скрипок, альтов, виолончелей, и жгуты валторн, тромбонов, труб...

— Проходите, Егор Кузьмич, — Кац гостеприимно повел рукой и, напрягая голос, извинился: — У нас, правда, шумновато, у каждого из них перед глазами пример великого Паганини, который, как известно, каждый божий день не выпускал инструмента из рук по четырнадцать часов.

Лигачев, не переступая порога, снял шляпу, отер носовым платком незваную испарину на лице, дотянулся до уха дирижера:

— Ну, вы гигант, Арнольд Михалыч, не обидел вас Бог талантами: этакий спектакль спроворили!

— Это не спектакль, — запальчиво вскинулся Кац, — это реалии быта моих музыкантов, их обыдёнщина, после которой им надо каждый вечер собрать себя в кулак, чтобы выйти, как с иголочки, на лобное место театральных подмостков. Вот что это такое, и я...

Лигачев, не ожидая продолжения, вставил:

— Подожду вас в машине, а вы пойдите, скажите своим паганинятам, что можно уже перейти на обычный режим дня.

...До конца года всем «страстотерпцам» общежития были вручены ордера на благоустроенные квартиры в черте города.

Е. К. Лигачев впоследствии — второе лицо во всемогущем Центральном Комитете КПСС (в эпоху Горбачева).

Что касается бывшего общежития филармонии, здесь обрел себя театр драмы, так и поименованный — «Старый дом».

Актеры признаются, что в иные дни за кулисами понуждает озираться едва осязаемая шелковинка скрипичной зависти к непревзойденному Паганини.

1970 год. Апрель
Болгария, Русе. Четвертый по значению город страны, раскинувшийся у самой границы с Румынией, на берегу Дуная.

Традиционный болгарский фестиваль симфонических оркестров «Мартовские дни», начавшийся, соответственно, в марте и переместившийся на апрель, поскольку приглашены к участию, помимо прославленных национальных коллективов, четверо иноземцев — из соседней Румынии, из Польши, из Германии и плюс к ним из «медвежьего угла», именуемого Новосибирском.

Кац представил на рассмотрение фестивального комитета программу, рассчитанную на два выступления. Комитет пошел навстречу, выделив двухдневный интервал ближе к завершению смотра, перед показом румынских участников.

Подопечные Каца готовились к общению с болгарскими ценителями музыкального искусства с понятным тщанием, успев оценить их взыскательность на концертах уже выступивших оркестров. Не стану живописать подробности первого знакомства с аудиторией, состоявшегося четвертого апреля, скажу лишь, что сибирякам удалось с первых же тактов расставить все точки над «i». Это и обусловило фазы восприятия публикой и мастерства дальних гостей, и самой трактовки, глубины проникновения в замысел авторов исполняемых произведений. Вначале рельефно обозначилась вполне благожелательная снисходительность, затем последовала стадия уважительного удивления, а кончилось всеобщим «отпадом» вкупе с тысячеголосым «брави!».

Более подробного репортажа заслуживает пятое апреля. Вершинным событием этого вечера (после блистательного исполнения Первого концерта Чайковского для фортепиано с оркестром) стали «Симфонические танцы» Рахманинова, когда, подчиняясь взметнувшемуся под своды зала «бис! бис! бис!», Кац повторно вскинул руки, и овеществленное вдохновение завершающей части шедевра пролилось в зал. Пролилось, от первой ноты до последней, и каждый из оркестрантов вложил в эти рахманиновские семнадцать минут, пьянящих минут, и весь резерв мастерства, и всю самозабвенную готовность к единению с отворившими им себя людьми.

И, наконец, — завершающее «па» властительной палочки Каца, вслед за ним юркнули в Лету секунда, вторая привычной паузы осмысления услышанного, и теперь, вслед за нею, грядет миг, бесценный миг вулканного выброса чувств в oтвет на волшебство искусства. Ради этих алмазных мгновений и бьется сердце артиста.

Вот сейчас, сейчас... Но что это? Почему заключительные аккорды упали, точно в омут, в затаившуюся тишину? В черную непроглядность тишины без единого возгласа или вздоха?

Время остановилось. Упорхнувшие было секунды повернули вспять. Кац, ушибленный тягостным беззвучием, невероятным усилием воли принудил себя сделать вид, будто ничего не приключилось, именно такой финал предусмотрен программой. По его сигналу озябло встал для поклона весь состав оркестра, он тоже склонил в полупоклоне голову и повернулся, чтобы укрыться за бронежилетом кулис. Даже успел сделать первый неподъемно-свинцовый шаг, и вот тут, словно от подземного толчка силою в тысячу баллов по шкале Рихтера, наконец вспенился и покатился по рядам поднявшегося в самозабвенном порыве зала всесокрушающий вал цунами, несущий к подмосткам буйство рукоплесканий, снопы цветов и, как и накануне, тысячеголосое «брави!».

Кац вновь поклонился и, забоявшись совсем по-бабьи пустить слезу, поспешил ретироваться. Он еще не догадывался, что сегодняшнее цунами не подвластно законам океанских волн, что его вспененные буруны будут накатываться, не ослабевая, на протяжении не одной-двух, а одиннадцати пронзительных минут, и он, повинуясь сопровождающим их биотокам, будет раз за разом выходить к рампе, поднимая, само собой, и весь оркестр, будет выходить, пока не выплеснется до дна все упоение зала. Это случится лишь на девятом витке.

Повторяю, все описанное имело место быть вечером пятого апреля. А наутро шестого, около девяти утра, его атаковали в гостиничном номере переводчица Снежана, прикрепленная к русской группе, и фоторепортер Панчо, крутившийся накануне возле оркестра от начала и до конца музицирования.

— Срочно требуется ваше фото, — щебетала Снежана, подталкивая к нему Панчо. — Хорошее фото по пояс.

— Но Панчо же вчера весь вечер щелкал оркестр во всех возможных ракурсах, — попытался отбиться Кац.

— Нам не нужны ракурсы, нам нужны вы, именно вы, Арнольд Михайлович Кац, дирижер-фантастика, как выразился наш мэр. Нужны в пиджаке и при галстуке. По пояс.

— Но у меня нет с собой галстука, только бабочка.

— Ладно, цепляйте бабочку, думаю, такое исключение допустимо.

После того, как Панчо управился, Кац осведомился:

— Можно узнать, для какой цели потребовался мой фотопортрет?

Снежана взглянула на часы:

— Через час двадцать нас ждет у себя в кабинете наш мэр.

— Но при чем тут фото по пояс?

— Этого я вам пока открыть не мoгy, одно скажу: Панчо должен успеть напечатать портрет к нашему с вами появлению в кабинете мэра.

Однако вместо мэрии Снежана повела сибирского гостя на бульвар, где, по ее словам, были расположены наиболее крупные и привлекательные магазины.

— Что вы собираетесь покупать? — поинтересова

Вам было интересно?
Подпишитесь на наш канал в Яндекс. Дзен. Все самые интересные новости отобраны там.
Подписаться на Дзен

Новости

Больше новостей

Новости районных СМИ

Новости районов

Больше новостей

Новости партнеров

Больше новостей

Самое читаемое: